Ершов А.И.
Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера
Публикуется по изданию: Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера. Сочинение Е. Р. Ш-ОВА. СПб, 1858.
ТЕТРАДЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
Конец бомбардирования. – Похороны нашего батарейного командира. – Сороконожка. – Боевой салют. – Главный характер неприятельских действий в апреле. – Посещение минных галерей. – Весна в Севастополе. – Бульвар и неприятельские ракеты. – История основания Севастополя. – Сбор пуль. – Перевязочный пункт Благородного Собрания. – Новый батарейный командир. – Мой знакомый П*.
[111] Восемь дней продолжалась самая усиленная канонада и бомбардирование, верно названное адским. В особенности 30-го марта огонь неприятеля был силен. Иногда до 30000 снарядов бросал неприятель в сутки. От 7000 до 8400 пудов пороху издерживалось с обеих сторон ежедневно, не включая сюда ружейных зарядов, которых мы выпускали в сутки до 1650000; неприятель же, вероятно, гораздо более.
С 5-го апреля огонь неприятеля стал, видимо, стихать и к 9-му постепенно перешел в обыкновенный. [112]
Предпринимая подобное бомбардирование – «страшный суд в большом виде» (en grand) — по выражению неприятелей, они, конечно, рассчитывали на решительные меры. Действуя своими орудиями как демонтир-батареями, союзники намеревались сбить нашу артиллерию и броситься, наконец, на штурм.
Это бомбардирование – бойня, в полном смысле слова – не принесло неприятелю никаких особенных результатов, но ясно выказало, чего может ожидать Севастополь от своих врагов, владеющих средствами всех портов Англии. Франции и Турции.
Яснее также поняли теперь союзники геройский дух защитников Севастополя и с тем всю трудность осуществления дальнейших своих замыслов.
В отдельных предыдущих эпизодах я сделал посильное описание бомбардирования.
В добавок ко всем ужасам его представьте себе, что целые сражения давались за это время у твердынь Севастополя, где целые толпы бились насмерть, оспаривая каждый шаг, каждый клочок дорогой земли, где сходились они лицом к лицу, грудь с грудью, на штыки и сабли; и смерть от холодного [113] оружия присоединялась к ревущей и реющей смерти от свинца и чугуна.
Неприятель действовал большей частью разрывными снарядами, даже прицельно. Частый вертикальный огонь, поддержанный ровным, как дробь, огнем пушек, был чрезвычайно губителен как для гарнизона, так и для земляных укреплений Севастополя. Впрочем, к утру за ночь все повреждения предыдущего дня постоянно исправлялись. Иногда порядочной кучке рабочих приходилось скапливаться в какой-нибудь сильно поврежденной амбразуре, и вдруг эту почти сплошную массу живых тел пронизывала граната или ядро, кровавым следом запечатлевая свой губительный полет.
Большого труда стоила установка орудий, в особенности тяжелых калибров. Сначала нужно было устанавливать подъёмную машину и осторожно, с осмотрительностью подымать и накладывать на лафет чугунную махину; в подмогу прислуге созывалась иногда большая часть прикрытия батареи; и все-таки случалось, что работа продолжалась с раннего вечера, как только смеркалось, и вплоть до утра.
В это время бомбардирования большее внимание неприятеля обращено было на четвертый [114] бастион – постоянную мету Канробера – и на наши контр-апрошные верки: редуты Селенгинский, Волынский (Редуты Селенгинский и Волынский назывались у Французов: ouvrages Blancs) и в особенности Камчатский люнет, как сильно выдававшийся к врагу.
Помнится, за несколько времени до этого бомбардирования было объявлено в одной английской газете, что снарядами, назначаемыми для него, можно бы выложить всю площадь земли, которую занимает Севастополь; что готовящееся бомбардированиесбреет Севастополь. Словом, Англичане выпустили утку, но многие, кажется, поверили ей.
Впоследствии в оправдание своей неудачи союзники всю вину сложили на дурную погоду и дождь, разыгравшийся в этом случае, и, некоторым образом, на мороз 12-го года.
Слободки Артиллерийская и Корабельная, как самые приближенные к бастионам, сильно пострадали; развалины их с торчавшими голыми трубами, с садиками и дворами, на которых ни души не было видно, представляли в лунную ночь что-то фантастическое.
Ураган разрушения проник и до половины [115] Екатерининской улицы. Вообще остальная часть города к северу пострадала менее. Как бы то ни было, прежняя торговая и обыденная деятельность не уменьшились; на улицах еще можно было встретить порядочных дам и детей; что же касается до шляпок средней руки и скромных платков, то они виднелись в избили.
Многих из своих храбрых героев-защитников лишился Севастополь в это бомбардирование; многим отвели вечное, покойное помещение в одном из быстро разраставшихся кварталов северной стороны.
Доктор был прав: мы должны были лишиться нашего доброго батарейного командира, и скоро отдали последнюю, прощальную почесть Николая Ивановичу Розенталю.
Последний день он был в забытьи. Лишь за несколько минут до смерти пришел в себя и спокойным голосом проговорил: «позвать господ». исповедался он и приобщился Св. Тайн еще накануне.
Как ни торопились мы на зов, предчувствуя, что это был последний призыв командира, однако же, уже не застали его в живых – перед нами лежал холодеющий труп.
Мы все очередовались у постели больного, [116] но на этот раз случилось обеденное время, и при подполковнике не было даже очередного.
Мы всегда любили и уважали Николая Ивановича, но в минуту смерти, на рубеже вечной разлуки чувства эти проснулись сильнее. Мысль, что у него есть жена, малютка дочь, что одна теперь вдовица, другая сирота, что они, как все люди, живут надеждой снова увидать его… Мысль эта погружала нас еще в большее уныние и нам оставалось утешаться лишь тем, что командир наш умер честно и храбро.
Неприятель, не довольствуясь бомбардированием с сухого пути и между тем боясь ввести в дело флот (будучи раз уже проучен в бомбардирование 5-го октября), придумал средство, не много, впрочем, приносящее ему чести. Обыкновенно в глухую, темную ночь, держась от наших береговых батарей не ближе как на 1000 саженей, неприятельский пароход-фрегат как тать торопливо давал по залпу с обоих бортов и тотчас же улепетывал назад вне наших выстрелов. При этих условиях, конечно, не могло быть верности в стрельбе, и снаряды его большей частью падали в бухту.
Наши целили по огню, и, наконец, выстрелы [117] с Константиновской батареи задели его. Говорят также, что второпях неприятельский фрегат целым залпом угостил вместо нашего 10-го № свою Херсонесскую батарею.
Ночной боязливый набег этого парохода-фрегата – сороконожки, как прозвали его, приносил более стыда врагу, нежели делал вреда нам.
С бульвара был прекрасный вид, когда в темную-темную ночь фрегат разом пускал несколько бомб. Гудящая мрачная бездонная даль над морем прорезывалась вдруг широкой огнистой полосой, выбрасывавшей из себя несколько огненных шаров, светлым букетом быстро направлявшихся к городу, и доносился, наконец, по воде глухой перекатный грохот залпа целым бортом.
17-го, в день рождения Государя Императора, Севастополь прогремел многолетие Его Величеству и всему царственному дому по своему: 101 боевым салютационным выстрелом.
Красивый вид представлял в этот день наш Черноморский флот, разукрасившийся бесчисленными флагами и вымпелами. [118]
По показаниям пленных и перебежчиков, у союзников между главнокомандующими Канробером и лордом Рагланом произошел разлад. Следствием этого было то, что первый сложил с себя начальствование. Преемником его назначен был маршал Пелисье, совершенно противоположный своим крутым, энергическим характером Канроберу, методическому и осторожному. И действительно, Пелисье выказался с первых же шагов.
Неприятель теперь, видимо, стал действовать предприимчивее и решительнее. С его стороны часто стали производиться местные канонады и бомбардирования. Упорнее начал он вести свои подступы и решился на крайние меры сопротивления по выводу нами новых контр-апрошей.
Я давно уже собирался побывать в наших минных галереях, чтобы вблизи посмотреть нашу борьбу с неприятелем под землею, борьбу столь славную для нас, в которой мы постоянно имели решительный перевес над врагом. Лучшее тому доказательство то, что неприятель ни в одном месте не подкопался под наши бастионы, ни одной батареи не подорвал у нас, всюду останавливаемый, всюду предупреждаемый нами. Пелисье до того [119] был взбешен подобными неудачами своих минеров, что в случае нового неуспеха грозил расстрелять капитана, заведовавшего минными работами против 4-го бастиона. Капитан этот передался к нам.
Улучив время, я нарочно пошел на Шварца редут, где саперный офицер был мне знаком. С ним я отправился в севастопольское подземное царство. Прямо с редута спустились мы приблизительно по восемнадцати ступенькам в потерну, тянущуюся на протяжении семнадцати саженей до самого эскарна, в который она и выходила. Насупротив в контр-эскарне начиналась галерея не так уже просторная, фута в 4 ½ высоты; тут с трудом могли идти два человека рядом.
Дневной свет мерцал слабее, мы погружались все более и более во мглу, нас обдало могильной сыростью. С непривычки я едва мог различать предметы, несмотря на то, что здесь горели не вдалеке друг от друга стеариновые свечи, вставленные в особого рода шандалы, воткнутые в земляную стену. Подаваясь вперед, надо было идти уже пригнувшись, потому что галерея, углубляясь вперед. постепенно понижалась и, наконец, достигла только трех футов высоты. [120] От дневного света нас отделял пласт земли в восемнадцать футов.
Я почувствовал некоторое головокружение. Гробовая теснота, мрак и сырость непонятной тяжестью давили грудь, возбуждая какую-то тревожную тоску. Чтобы пройти в нижнюю галерею, нам нужно было опуститься еще на тридцать девять футов. Сорок ступенек вели туда. Пласт известкового камня шел до самой вершины галереи, откуда начинался уже пласт желтой глины.
Даже привычным людям трудно было дышать. Вентиляторы беспрерывно очищали воздух, который сильно портился от человеческого дыхания и горения свечей. Время от времени вспрыскивали известковым молоком или окуривали хлором. Свечи не могли здесь иначе гореть, как наклонно. Во многих местах просачивалась под ногами вода.
Я не мог в этом месте оставаться долго и поспешил подняться в первую галерею; там все-таки было не так тяжело. Мне непременно хотелось добраться до головы работ, а потому и вышел я в ров немного подышать свежим воздухом. Через несколько минут я опять отправился в подземное путешествие, пробираясь под конец на четвереньках. [121] Я попал как раз на интересную минуту: слышно было, как работал неприятель.
Наши прошли галереей на 25 саженей. Неприятель слышался с левой стороны. Я приложился ухом к одной из пробуравленных в левой стене слуховых дыр и едва-едва различил отдаленный, довольно слабый глухой гул. Саперы же отличали в нем даже стук инструментов и находили, что неприятель должен быть в 7-8 саженях, не далее.
новость положения, неопределенный свет, спертый воздух – все это сильно действовало на воображение: порой казалось мне, что я уже не выйду из этого земляного гроба. Признаюсь, в первые мгновения при вести о заслышанных работах неприятеля мне стало жутко. «Нет, — думал я, — лучше получить двадцать пуль на бастионе, чем быть погребенным заживо здесь под землей».
Мысль эта промелькнула мгновенно, осмотревшись и одумавшись, я ободрился и скоро был увлечен любопытством.
При мне велено было приостановить наши работы и выжидать дальнейших действий врага, чтобы дать ему потом камуфлет. [122]
Перед неприятелем мы имели теперь важное преимущество – самое главное в подземной войне – мы были ниже его.
Необыкновенно приятное ощущение испытываешь, оставляя эти тесные могильные подземелья, когда, добравшись до выхода, вдохнешь свежую струю неиспорченного воздуха, когда глаз, который не мог примириться с неопределенным полумерцанием и между тем уже успел отвыкнуть несколько от нормального света, снова увидит этот мягкий, ласкающий свет дня. О, какая тяжесть спадет с сердца, с каким восторгом глубоко потянешь этот воздух грудью, с какою жадностью начнешь всматриваться во все окружающие предметы!
Комната офицера находилась в потерне. Это просто была ниша почти в сажень высоты, шагов семь в длину и немного менее в ширину, вся обшитая досками.
Над чисто поставленной складной железной кроватью развешен был по стене прекрасный ковер. У складного столика стояло довольно изящное вольтеровское кресло, которое как-то странно смотрит при такой обстановке и в таком исключительном месте. У изголовья висела этажерка полная книг. [123] На небольшом выступе, в углу помещалось все хозяйство: маленький складной самовар, несколько стаканов и шкатулка с чаем и сахаром. Две стеариновые свечи, горевшие постоянно и днем, и ночью, довольно удовлетворительно освещали эту подземную квартиру. Хозяин ее, саперный офицер – мой спутник, угостил меня рюмкой отличного вина, не лишнего для меня теперь после непривычного вдыхания испорченного подземельного воздуха.
Через несколько дней приходился день именин этого офицера, и я получил приглашение на пирог, который хозяин хотел разделить с гостями и запить шампанским непременно в своем подземелье.
С 27-го по 30-е апреля беспрерывно шел дождь, истинно благотворный. Южная весна принарядила своим убранством даже Севастополь, кой-где зазеленевший и расцветший. Екатерининская улица стала чем-то вроде натурального бульвара. Кроме деревьев, насаженных в некоторых местах по сторонам тротуара, на нее выходили небольшие садики, обнесенные палисадниками. Портики и колонны, балконы и навесы обвивались зеленью ползучих лоз винограда и плюща. Персиковые [124] и абрикосовые деревья, виноград и роскошные южные цветы – все зазеленело, расцвело и заблагоухало.
Под четвертым бастионом, у конца Екатерининской улицы по левой ее стороне, возле полуразрушенного двухэтажного каменного домика раскидывался по небольшому склону порядочный садик; проходя мимо, нельзя было не заметить его. Несмотря на настоящее запустение и разрушение, все в нем было так хорошо и уютно; так увлекательно манили сирень и пахучая акация под свою роскошную свежую благоуханную сень.
И странно было здесь, пред обновляющейся полной жизнью природою испытывать страх смерти, ежеминутно напоминающей о себе, благодаря близкому соседству бастиона.
С весною невольно повеяло на Севастополь живительной отрадой, стало привольней и веселее. Самый рокот выстрелов, казалось, отдавался теперь не так угрюмо.
Под таким чудным голубым небом, пред улыбающейся природой весь ужас возможности близкой смерти казался подчас совершенною химерою. Но такая мысль ненадолго овладевала человеком: беспрерывно [125] свежую, молодую зелень орошала свежая, теплая кровь…
С началом хороших, ясных дней устроились постоянные гуляния на бульваре, который примыкает к памятнику Козарского. теперь имелся лишь один этот бульвар.
В мирное же время был другой, находившийся почти на месте теперешнего 4-го бастиона и называвшимся «большим», в различие от настоящего, который носил название «маленького» или «мичманского».
Музыка играла у павильона, и толпы гуляющих сновали до позднего вечера с конца в конец, от памятника до подъема к библиотеке.
В особенности приятно было гулять здесь, когда идущие по склону аллеи белых душистых акаций распустились и наполнили воздух благоуханием, показавшимся самым важным и освежительным для нашего обоняния, привыкшего лишь к запаху порохового дыма.
Случайная, залетная птичка пиликала также порой, пугливо перепархивая, когда вдруг усиливался гул и рокотание выстрелов.
Все эти проблески – обстановка жизни мирной, не насилованной у природы, по-детски радовали сердце, исполняя его тихой радости. [126]
Гуляние постоянно было оживленное.
Разнородный люд спешил придти на бульвар послушать музыку. Конечно, военных сравнительно было гораздо более. Здесь перемешивались все чины. Можно, однако же, сказать, что по верхней площадке, где играла музыка, вообще собиралось отборное общество.
Если же и забирались сюда писаря или какой-нибудь солдатик да матрос (юнкеров, конечно, причисляю я к офицерскому обществу), то это были уже люди или с глубоким сознанием собственного достоинства, опрятно одетые, непременно с перехватцем в талии и с особенно цивилизованным видом, или такие, которые находились под особенно приятным настроением духа. Настроение это выражалось под видом какой-то развязанности, что мне, мол, море по колено, что мы, мол, свое дело знаем. Так, например, если случалось, что трезвый товарищ предупреждал посредством энергического подталкивания под бок подгулявшего приятеля о приближении офицера, то подгулявший выражал подобного рода рассуждения: «ну что ж, что офицер? офицер — так офицер и есть! знаем, что офицер! его благородие! да… и фуражку следует снять, [127] и фрунт, значит, как следует, отдадим». Затем, становясь во фронт пред мимо идущим офицером, или снимая фуражку, гуляка неизвестно к чему прибавит: «виноват, ваше благородие!»
Большая часть черной публики рассыпалась по нижним аллеям и между отдельными кустами акаций и сирени, разбросанных там и сям по скату бульварного возвышения. Оттуда слышался веселый смех и энергические, но нежные возгласы, сопровождаемые визгом и писком.
Несколько дам, большей частью из семейств морских офицеров, приходили также на бульвар послушать музыку и подышать свежим морским воздухом. И дам этих, помимо удивления и уважения к ним за их решимость не разлучаться с родными им людьми до последней возможности, должны благодарить все севастопольцы. Присутствие женщины везде и всегда вносит в общество что-то милое и отрадное; в Севастополе же в особенности приятно было видеть женское личико. Как-то легче становилось на душе, и невольно скрадывался весь ужас окружающего.
Всех цветов камелиями, или новее – Травиатами, [128] Севастополь, можно сказать, цвел в достаточном количестве.
Простой рабочий класс женщин доставлял Севастополю серьезную выгоду. При трудной службе осажденного города, помощь их сказывалась виднее.
По крайней мере, можно было иметь всегда чистое белье – вещь немаловажная, необходимая, как свежий воздух. Даже начальство, видя всю пользу, должно было сквозь пальцы смотреть на присутствие некоторого числа рабочих женщин. Многие солдатики, как говорится, были «словно у Бога за печкой», пообзаведясь кумушкой, которая его и кормила, и поила, и обмывала.
Как бы то ни было, женщинам не обходилась даром их решимость не покидать осажденных: в Севастополе можно было видеть порой женщину без руки или на костыле; равно как и детей. Одна прехорошенькая девица была ранена осколком в ногу выше колена и умерла, ни за что не согласившись на ампутацию.
Вскоре неприятель получил новый запас ракет и стал угощать ими город, поставив на военную ногу и мирные части его. Но гуляния от этого не прекращались. Ракеты пускались [129] большей частью перед вечером с Сапун-горы и Херсонеса. Нужно отдать справедливость неприятелю, ракеты его были весьма хороши и летели на пять верст расстояния.
Сила этого снаряда удивительная. Некоторые ракеты, бросаемые с Сапун-горы, прилетая к бульвару, врывались в землю почти на два аршина. Я захотел иметь экземпляр их и должен был порядочно заплатить за отрывание. Отрытая ракета была с зажигательным составом, заключавшемся в особом цилиндроконическом колпаке, сделанном из такого же листового железа, как и ракетная гильза, привинченном спереди ее. Деревянный хвост с внутренней пустотою по оси его наружными ложбинками или долами во всю длину его также привинчивался.
Как сильно действие этих ракет видно из того, что одна ракета с Херсонеса, упавшая возле самой Николаевской казармы, убила артиллериста, отбросив ногу его на крышу казармы!
Гуляя по бульвару, я часто любовался удивительным видом, открывающимся отсюда. Одним взглядом можно было окинуть и Сапун-гору, белеющуюся своею обрывистою известковою вершиною, охваченною сильными [130] неприятельскими батареями, между которыми грознее выказывался редут Виктории, и линии правофланговых неприятельских траншей, обозначавшиеся взрытою землею и беспрестанно выкатывавшимся оттуда небольшими белыми клубами дыма от штуцерной перестрелки; и наш Малахов курган – третий бастион, почти вся наша оборонительная линия. А далее надолго приковывало взор Черное море с рядами вражеских кораблей, повеселевшее с приближением весны, отогревающееся под голубым светлым небом на южном солнце. Невольно в это время переносилась мысль к первобытному Севастополю. По происхождению своему Севастополь чисто русский город.
Еще в последние годы ханского владычества, матросы пригнанных к здешней бухте поздним временем русских кораблей, получив позволение остаться на зимовку, основали здесь несколько землянок. Впоследствии разрослась здесь небольшая деревенька. Местность ее, состоящая из белых известковых холмов, вероятно, была поводом к наименованию деревеньки татарами: ахтиаром(ак-яром), что значит белый утес.
По присоединении Крыма к России, ахтиарский порт найден был превосходным, и [131] седьмого мая 1783 года эскадра вице-адмирала Клокачева первая введена была в него для зимовки и была сдана контр-адмиралу Меккензи, который и положил основание Севастополою.
Нынешняя Маккензиева гора, получившая в настоящее время такую большую известность вследствии своего стратегического положения, подарена была Императрицей Екатериной II в числе прочих владений адмиралу Меккензи, по имени которого и была тогда прозвана. Густой лес покрывал ее, но теперь в продолжение осады вырубался он по необходимости.
Знаменательное имя «Севастополь» дано было городу, как говорят, самою Екатериною II. Оно составлено из двух слов: сево илисевазамаи – почитаю и полис – город, то есть почитаемый город или, иначе, знаменитый город. Теперь, думал я, конечно, каждый признает за ним это пророческое наименование.
В настоящее время говорят даже, что это новая Троя.
Не могу не вспомнить при этом шутливого замечания, высказанного раз кем-то из севастопольцев [132] при сравнении Севастополя с Троей. Это, сказал он, Троя втрое.
С оживившейся природой неминуемо оживилась и осада. Влияние это отразилось и на нашей батарее; все офицеры, кроме обыкновенных своих служебных занятий, получили новые назначения.
Между прочим, мы по очереди ходили в адмиралтейство для приема собираемых неприятельских пуль и выдачи за них денег. Это была прекрасная мера со стороны нашего начальства. До 120 пудов пуль собиралось в иной день. За каждый фунт положена была плата. Матросы и пехотные солдаты толпами приходили с посильною находкою, и получаемые ими за нее деньги были для них истинной находкой. Ребятишки также часто приносили свою долю собранного свинца, когда-то несшего с собою смерть.
Раз я был поражен благородным видом одного мальчика лет 12-ти, притащившего в мешочке четыре фунта собранных пуль.
Я стал его расспрашивать и узнал, что он сын цейвахтера, убитого еще во время первого бомбардирования 5-го октября ядром; что мать очень больна и не встает даже с постели; а десятилетняя сестра сильно ушиблена [133] с неделю тому назад камнем при разрыве бомбы и также лежит теперь; наконец, что, хотя Государь, как он выразился, и прислал им денег через начальников, но денег этих недостаточно для них, а потому и решился он добывать кой-что со сбора пуль.
— Разве же вы не боитесь быть убитыми? – спросил я его: ведь где большой излет пуль, там и собирают их.
— Нет, не боюсь, — ответил он с совершенно спокойным, детски простодушным видом. – Я бы и к пушке пошел; право, не боюсь! – прибавил он.
— Да как же пускает вас матушка?
— Она не знает, я ей не говорю.
Я сказал этому мальчику, что он, вероятно, ошибся: пуль оказалось не четыре фунта, а целых десять, и за прибавленное количество доплатил из своих денег.
Наша семья офицеров батареи вновь понесла потерю: поручик Ь§ сильно был ранен штуцерной пулей в грудь. Мы часто навещали его, когда он лежал на перевязочном пункте в доме Благородного Собрания. Потом рана его получила хороший исход, и его отправили на северную сторону. [134]
прекрасное помещение Собрания, на роскошное убранство которого всегда роптали дамы, так как оно скрадывало своим великолепием блеск их нарядов, наполнено было теперь госпитальной мебелью – известными кроватями и столиками. не блестящая нарядная толпа, веселившаяся здесь когда-то под обаянием звуков бальной музыки, но страдальцы-герои наполняли боковые комнаты и пышную, даже в теперешнем своем виде, залу с беломраморными стенами. Тяжелый госпитальный запах обдавал входящего; стоны и крики ампутируемых и перевязываемых неприятно поражали слух. Присутствие сестер милосердия было здесь истинным небесным благодеянием и видимо сказывалось во всем. Нужно было удивляться твердости духа, с каким эти слабые по своей природе существа переносили все ужасы и труды по уходу за ранеными. Это – подвиг и подвиг высокий. Сколько чрез это сгладилось слёз отчаяния, сколько облегчилось страшных минут страдания!
Разве можно сравнить женскую материнскую заботливость и нежную женскую руку с грубым обращением и ручищей солдата-фельдшера [135] или его помощника? Без преувеличения можно сказать, что появление сестер милосердия – сестриц, как звали их солдаты – было для Севастополя истинным благодеянием.
Я сам был свидетелем того отрадного влияния, которое сестры милосердия оказывали на страждущих. Одному матросу приходилось делать трудную, важную операцию. Бедному предстояли ужасные мучения. С первыми действиями хирургического ножа на лице раненого, сильного сложения мужчины, выразилось невыразимое страдание; сдерживая, однако, крик, невольно вырывающийся из тела, он поманил возле стоявшую сестру милосердия. «Сестрица, — сказал он ей, — позвольте мне вашу ручку – всё будет полегче». И крепко сжавши тотчас поданную ему руку, он терпеливо перенес всю операцию. Бедняга, быть может, воображал, что сжимает руку матери, сестры или жены, которых оставил давно и далеко.
Невольно мороз пробегал по коже, глядя на отрезанные руки и ноги.
Наконец, прибыл к нам новый батарейный командир, капитан, молодой еще человек, высокого роста, полный мужественной [136]красоты. Своим простым, открытым обращением он с первого раза понравился всем. Вдобавок он был музыкант. Часто подслушивали мы его превосходную игру на флейте.
Гудя однажды после обеда по бульвару, я заметил одного статского щеголевато и изящно одетого человека еще очень молодого. Фигура его казалась мне знакомой. Действительно это был П*, мой однокашник. Он служил в конной артиллерии, но по особым домашним обстоятельствам вышел в отставку перед самым началом нынешней кампании. При первых севастопольских громах он сейчас же подал просьбу о поступлении на службу и, не дождавшись даже определения, прискакал из своего новгородского поместья в Севастополь, чтобы, не теряя времени, примкнуть к его защитникам хотя бы волонтером. Еще более удивился я, когда узнал, что он – жених. Встрече со мною обрадовался он тем более, что не имел в Севастополе никого знакомого.
Мы условились с ним вместе отправиться на другой день к генерал-лейтенанту Хрулеву. Неотступно также просил меня П* немедленно свести его на один из бастионов, [137] но я отклонил его, представляя на вид, что, может быть, с завтрашнего же числа получит он назначение на бастион и вдоволь успеет тогда наглядеться на него и набраться сам сильных ощущений.
Назавтра случился светлый, ясный день. Ранним утром отправились мы с П* на Малахов Курган, где жил генерал-лейтенант Хрулев.
Пройдя мост через южную бухту, едва мы стали подыматься под гору, как две бомбы одна за другой слетели совершенно невдалеке от нас, так что при падении каждая ясно обозначилась небольшим черным шаром. Опасность была очевидная. «Ложитесь!» — крикнул я П*, сам поспешно приседая на колено. Потерялся ли П* или не вполне сознавал опасность, только он промедлил несколько мгновений и опустился на землю уже мертвым.
Странно был он убит! Разом двумя осколками. Один врезался ему в грудь, другой пронизал череп.
Над моей головой также проурчал огромный осколок, и, не пригнись я, постигла бы меня участь П*.
Я подошел к убитому и осенил его крестным [138] знамением. Ни один случай смерти не поражал меня так сильно, как смерть П*. До сих пор, по крайней мере, мне не приходилось быть свидетелем гибели такого молодого, полного светлых надежд человека.
Не меньше поражены были и все мои товарищи, когда, придя домой, рассказывал я им о случившемся. С П*, образованным прекрасным молодым человеком, познакомились они вчера через меня и невольно приняли в нем большое участие.
Люди и вещи П* переправились на южную сторону лишь только теперь. С грустью отослал я их, сказав, что они могут ехать обратно в свою новгородскую губернию, но только без барина, который останется здесь навсегда…